В Лондон привезли «Кремулятор» — спектакль режиссера Максима Диденко по тексту Саши Филиппенко. Главную роль исполняет Максим Суханов, он воплощает образ реально жившего человека, директора крематория во времена сталинских репрессий. Конечно, это не байопик, а художественная фантазия, для которой историческая личность послужила отправной точкой.
Огненный Харон: Максим Суханов играет директора крематория
По залу плывут жуткие звуки, нечеловеческие, страшные, утробные. Привязать их не к чему, разве что к хоррорам с зомби в заброшенных моргах. В сочетании с блистательной светской публикой это вообще ощущается некотором сюром — приветливые улыбки, и вот звучит жуткое.
Сцена отделена от зала пожарным занавесом с уточняющей надписью «safety curtain» («защитная штора»), что само по себе уже начало спектакля: мир живых отделен от мира усопших, жизнь от огня. Но штора неумолимо поднимается, пусть и задержавшись больше, чем на двадцать минут. На сцене «фирменный» экран, которым режиссер Максим Диденко часто решает свои спектакли, и четверо артистов. Парочка следователей НКВД, главный герой и его любимая женщина.
Глядя на игру Максима Суханова, сложно удержаться от эпитетов вроде «великий». А почему, собственно, надо удерживаться? Суханов играет Петра Нестеренко, дворянина, военного, эмигранта, а в последние годы жизни — директора первого Московского крематория на Донском кладбище. Рядом с ним вечно скользит тонкая маленькая фигурка — главная любовь всей нестеренковской жизни, Вера. Ее играет Ян Гэ, русскоязычная актриса китайского происхождения. Она существует в рваном ритме, то играя совершенно бытовую сцену расставания, то внезапно поет страшным и красивым голосом, похожим на расплавленное стекло, и это — одна из удач спектакля. Выговор ее похож на стук леденцов монпансье о стенки красочной коробочки. Вот ее героиня говорит: ей не стать в Париже звездой из-за акцента, — но произносит это актриса, которая знает, что говорит неправду. Игра, брехтовское остранение, двойное дно, шулерский прием?
Режиссура тут прямая, холодная, ледяная, рассчитанная как архитектурный чертеж. Но вновь и вновь ее взрывает изнутри этот огромный человек — не тучный, а именно мощный, как скала или гора. Он двигается медленно, смотрит медленно, он может даже медленно молчать — но и молчание у него значительно и пугающе. Суханов-Нестеренко сидит посреди сцены, уставленной ящиками, крышками, красно-черными плоскостями. Это огненный Харон — и вокруг него гробы, гробы, гробы, которые превращаются то в окно, то в дверь тюремной камеры, то в закуток гримерной, несть числа преображениям (сценография Александра Барменкова).
Кажется — он на своей территории, царь мрачной долины, но нет. Спектакль — это допрос. Петра Ильича Нестеренко мучают два хлыща, щеголеватых, жилистых, щуплых как борзые; черные галифе слишком идеально сидят на их лядащих ногах; хищно прищурившись, они звереют все пуще, шипят «Показывай!». (Такое театральное слово вдруг оборачивается в театре же иным страшным значением: «свидетельствуй против себя»). Один тонкий, как хлыст, следователь (Фрол Подлесный) всюду ходит с камерой, наводит ее на подследственного Нестеренко, второй (Игорь Титов) с пальцами-плетьми ведет допрос.
Слушайте, но что тут вообще происходит? Этому грандиозному человеку достаточно просто пошевелить мизинцем, вздохнуть – и эти мелкие бесы рассыпятся на атомы, а он уйдет и затеряется навсегда. Но почему-то он этого не делает, терпит грубость и побои. В спектакле крупным планом (с камеры на тот самый экран) транслируют жестокость — так, чтоб зритель точно понял, как ужасны пытки. Бьют героя ногами, надевают ему на голову ведро, бьют этим ведром по голове, душат о край этого же ведра. А он терпит, терпит…
Спектакль под завязку полон страшными подробностями похоронной жизни. И невольно вспоминается эпизод из булгаковского романа, где юноша пришел в больничный морг вызволять тело убитого командира и с липким, внимательным ужасом подробно рассматривает устройство страшного помещения. Но титаническим усилием Суханов не сваливается в запугивание зрителя, не подчеркивает кошмар происходящего, а скорее нивелирует его, скрывает, нормализует. И эффект от такого хода, очевидно, обратный.
Но не работа Нестеренко, не его любовная драма и даже не дикий оскал режима тут главное. Суханов надевает спектакль на себя, как белую рубашку, и порой действо трещит по швам, будто бы артисту мала остросоциальная тема. Наконец, она распадается, оставляя основное — древнее, как жизнь, таинство умирания.
Порой вообще кажется, что Нестеренко использует следователей как парочку психоаналитиков, думает «об них», вспоминает, осмысляет, анализирует, рефлексирует. И рассказывает о своей жизни так, словно она уже закончена. Совсем. Да, вы так поняли. Потому что вдруг он запевает низким, глубоким, обертонным голосом, в тибетской буддийской традиции называемым дзоке, в котором и тьма, и рев чистейшего горного потока, и грохот потусторонних голосов гневных божеств. А маленькая изящная Вера превращается в Гаруду — волшебную птицу, с этим своим красивым лицом и огромными страшными крыльями. Гаруда, кстати, птица огня в одной из тибетских религий. Будто бы все это — не наяву, а в тибетском Бардо, в четырех посмертных кругах которого и движется душа Нестеренко до следующего перерождения. Все эти следователи, женщины, старики, вербовщики, расстрельных дел мастер и прочие птицы, люди в шинелях — не существуют в реальности… Ах, вот оно что!..
Вдруг в зале вспыхивает свет. Вместо антракта актер Игорь Титов (который и правда играет следователя, а вовсе не эманацию гневного божества в Бардо) заводит со зрителем разговор о современности. Эта неожиданная назидательная интермедия разрушает всю стройную теорию о Потустороннем. Продолжить спектакль с той же ноты после рассуждений об уехавших и не-уехавших почти невозможно. Но Сухановский талант позволяет зрителю с трудом водвориться обратно — хотя с уже с потерянным чувством ритма, с «холодным носом», отстраненно воспринимая происходящее. Похоже, отсылка в день сегодняшний ломает всю с таким колоссальным трудом и талантом выстроенную античную трагедию умирания. Разве, чтобы проводить параллели, обязательно рисовать прямые?
Но Суханов-то — артист невероятный, ему любая задача по плечу. Изумительно точный в каждой интонации, усмешке, движении брови. Это спектакль не о сочувствии, сопереживании, не об ужасах репрессий, это гимн актерскому гению, который играет частную жизнь так, что она превращается в трагедию планетарного масштаба. Умирающий Нестеренко — это умирающая Вселенная. Только «нет, весь я не умру — душа в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит», и недаром его последним будет слово «жить». Да хоть обстреляйтесь! Ничего у вас не выйдет. Он будет жить.